Представляя читателям том, посвященный советскому периоду в российской истории, невольно задаешься вопросом, удалось ли авторам, и, если удалось, то в какой степени, выявить своеобразие этого времени в российской истории? Чем было минувшее семидесятилетие: исторической ошибкой, продолжением неизбежного, грандиозной импровизацией или стремительным взлетом, оплаченным слишком дорогой ценой?
Противоречивые и неоднозначные итоги последних десяти лет заставляют отвечать на такие вопросы особенно осторожно, поскольку наша трепетная, еще «не застывшая» современная история то и дело поставляет все новые факты для многовариантных, иногда прямо противоположных ответов. Часто бывает трудно отрешиться от такого естественного желания взглянуть на прошлое с сегодняшних позиций не только для того, чтобы понять и объяснить, но и чтобы оценить его, а затем на этом основании защищать и отстаивать, или же, наоборот, порицать и отвергать. Историк постоянно, хочет он того или нет, сталкивается с проблемой, которую М. Блок назвал «идол истоков». Необходимо различать, что имеется в виду под истоками — начала или причины. Еще важнее знать, что ни в том, ни в другом качестве истоки не служат объяснением, тем более достаточным. По мнению Блока, «к прошлому для объяснения настоящего прибегали так активно лишь с целью убедительней оправдать или осудить настоящее. Так что во многих случаях демон истоков был, возможно, лишь воплощением другого сатанинского врага подлинной истории — мании судить»[1].
Авторы серии «Россия в XX веке» стремились уйти от аксиологических суждений. Мы постоянно имели в виду, что в историографии еще слишком много элементов политической публицистики, которой свойственно использовать историю в качестве союзника или противника. Однако и абсолютно безоценочная, только объясняющая история — что-то очень непонятное. Как, например, можно безоценочно писать о многих событиях в советской истории? Если бы история была бы только наукой, вероятно, это и было бы возможно. Но ведь она и искусство, и история переживаний, страстей, симпатий и антипатий, ревности и измен, и история жизни «плохих» и «хороших» людей. С одной стороны, история — это наполненный разными событиями отрезок времени, это конкретные люди в пространстве и времени. На эту историю можно попытаться посмотреть беспристрастно. Но, с другой стороны, ведь были радости и несчастья, свершения и неудачи. И не только личные, групповые, но и переживаемые всем обществом. История общества как бы целиком персонифицируется и воспринимается не только разумом, но и эмоционально.
Авторы ставили перед собой задачу «понять настоящее с помощью прошлого» и в то же время не поддаться искушению демона истоков. Это стремление многократно усложнялось нашим настоящим, в котором с каждым днем все больше и больше проявляется прошлое. Слишком многое в современной истории России свидетельствует о невероятных трудностях преодоления свойственного для России типа социальной динамики — движение по кругу вместо линейного развития.
Применительно к тому, что произошло в России в октябрьские дни 1917-го, О. Мандельштам нашел ёмкое и образное выражение «шум времени». В современной России снова слышен этот «шум времени» — началось противоборство мощных сил, даже, можно сказать, миров. Один порядок уходит, другой еще не пришел. «Шум времени» раздается на весь мир. И чем отзовется он на этот раз?
Экономическая, социальная, политическая ситуация в России снова такова, что выбраться из порочного круга когда во всем господствует государство, трудно. У населения России пока нет мощного, политическим языком выраженного стремления выйти на более прямую дорогу к демократии.
Блуждая по кругу истории, Россия вновь и вновь обращается к одной из вечных своих проблем — проблеме самоидентификации. Ныне на простой, казалось бы, вопрос «Что есть Россия?» не может быть дан однозначный ответ. Унитарное государство? Федеративная республика? Конфедерация? Без труда можно найти аргументы в пользу любого из этих вариантов. Сам же вопрос остается. Распад СССР заставил задуматься о возможности распада России. Объективно такая возможность заложена в былом территориально-государственном устройстве СССР и РСФСР — унитарных государств под вывеской федерации. Причем федерации «асимметричной», когда у разных субъектов — национально-территориальных и просто территориальных — разный статус и разные права. Постсоветская Россия с ее национально-территориальными автономиями как бы повторила СССР, хотя именно здесь между ними большая разница: этнических русских в Союзе было 2/3, а в России — 4/5. То есть, с одной стороны, несмотря на то что Россия по моноэтничности из всех постсоветских государств уступает только Армении, ситуация складывается весьма своеобразная: республики Российской Федерации (их 21) занимают около 29 %, а вместе с одиннадцатью автономными округами — 53 % площади бывшего СССР. Население, проживающее здесь, на 60% нетитульное, но в то же время на территории Российской Федерации находятся важнейшие природные ресурсы и основные запасы нефти и газа. Заключений в 1992 г. Федеративный договор (без участия Татарстана и Чечни), провозглашая принцип равноправия всех субъектов федерации, сохранил тем не менее их неравенство, невнятно разграничив полномочия центра и регионов, сделав двусмысленным статус округов — полноценных субъектов РФ... в составе других субъектов. Судьба двух субъектов, не подписавших Федеральный договор, сложилась по-разному. С Татарстаном заключили особое соглашение, за которым последовала серия подписания особых договоров между центром и субъектами — Башкирией, Екатеринбургом и др. С Чечней разговаривать не стали. На Кавказе в декабре 1994 г. началась война, унесшая тысячи жизней.
Так постсоветская Россия вступила в полосу регионального сепаратизма. У него разные истоки и разные составляющие — геополитические, этнодемографические, экономические, политические и даже личностные. Все вместе они ставят под вопрос существование российской государственности, хотя их сочетание в разных регионах страны складывается неодинаково. Так, по данным Н.В. Петрова и А.И. Трейвиша, в таких очагах сепаратизма, как Кавказ и Сибирь, доминируют этнические и геополитические основания, а в Волго-Уральском узле — экономические[2].
Вместе с тем сепаратизм и дезинтеграция, будучи негативными характеристиками, имеют и оборотную сторону: происходит децентрализация унитарного государства, преодоление великорусской державности. Пока это обернулось ростом русского национализма. Причем проблема национализма, без кардинальных перемен в национально-государственной политике, будет не только «русской». Нации, являющиеся титульными в своих республиках, будут, опасаясь русской державности, усиливать этнический национализм и превращаться в номенклатурные мини-империи, а не имеющие государственности по тем же причинам, к которым добавится комплекс «недонации», будут раздувать его еще сильнее. Иначе говоря, по-прежнему не ясно, как справиться с русской ширью, которой, как метко выразился НА. Бердяев, «ушиблена Россия»? Пока в реальной политике не найдено решение русской государственности.
Приходится констатировать: трудности, которые выявились при попытках в очередной раз реформировать Россию, слишком прочно укоренены и в веках, и в советских десятилетиях.
Сегодня понятно, что надежды на возможность относительно быстрого построения гражданского общества были утопичными. Диктат государства, казалось бы, потесненный во второй половине 80-х огнем критики интеллектуалов, одобренной народным мнением, восстановлен в полной мере, атрибуты же гражданственности в очередной раз оказались декоративными излишествами, без которых вполне может обходиться наше общество. Это, вольно или невольно, заставляет задуматься о непреодолимости российской исторической традиции, о невозможности вырваться из движения по кругу.
Все более очевидно и то, что прошедшее десятилетие не обогатило российское общество принципиально новыми и привлекательными идеями. Либеральные идеи интеллектуальных лидеров второй половины 80-х годов, приветствовавших раскрепощение личности, свободу выбора, общечеловеческие ценности, были оттеснены широко распространившимися и глубоко упрочившимися традиционно русскими идеями: патриотизмом (в котором явно прослеживается великодержавность), государственностью (с ее атрибутами жесткой власти, централизма и тотальности), национализмом (который в России обыкновенно сопряжен с империалистичностью). Неслучайно в конце 1995 г., накануне выборов в Государственную думу, программы и программные заявления вступивших в конкурентное состязание 43 блоков и политических партий почти не отличались друг от друга. И все-таки множество людей в России не теряют надежду на то, что беды и неурядицы их жизни — всего лишь следствие чьих-то конкретных ошибок и заблуждений, что вот-вот откуда-то объявится новый лидер, который все объяснит заблудшей нации, объединит всех вокруг себя и поведет «в даль светлую».
Между тем все нагляднее подтверждается то, что 70 лет советской истории не были простой деформацией национальной исторической традиции или только искусственным экспериментом, который ставился политическими экстремистами над растерянным народом с помощью штыков и террора. Приходится признавать, что «советскость» как качественная характеристика нашей истории XX в. — скорее продолжение российской исторической традиции, чем ее отрицание и преодоление.
Именно поэтому попытки преодолеть «советское» наследие столь сложны и противоречивы, а опасность бесконечного блуждания в замкнутом круге сохраняется. Этим же, очевидно, объясняется и трудность изучения современной российской истории. Груз прошлого настолько велик, что сопровождает почти каждое историческое исследование.
Интеллектуальные попытки понять настоящее с помощью прошлого особенно актуализировались в последние десять лет. При этом обнаружились подходы, практикуемые довольно давно, по крайней мере с конца XIX в.
Один из них условно можно назвать цивилизационным. В его основе — признание России цивилизацией особого типа, порожденного ее своеобразным геополитическим положением, особой ролью в отношениях между западными и восточными цивилизациями. Этим «евразийским», или «не-западным» и «не-восточным», культурно-пространственным положением определяется основное своеобразие России. Однако даже в рамках цивилизационного подхода существует несколько различающихся направлений.
Согласно одному из них, суть России в ее почвенности — России не подходит ни западный, ни восточный тип цивилизационного развития. Именно поэтому попытки ввести в России в качестве основополагащих «западные» или «восточные» ценности заканчиваются неудачами, за которые к тому же страна расплачивается длительным топтанием на месте, социальными катаклизмами, возвращением назад и возрождением прежних почвенных оснований. Для сторонников этой точки зрения усилия многочисленных «реформаторов» — от Ивана IV до Иосифа Сталина — есть не что иное, как борьба с сущностью России, ее почвенностью, навязывание чужеродных ценностей.
Сторонники иного направления в цивилизационном подходе полагают, что. Россия «скорее Запад», но «Запад, деформированный Востоком» и зависимый от других. Поэтому Россия неизбежно отстает от Запада, вынужденная постоянно его догонять. Отсюда определение «догоняющий тип развития» или, что тоже близко к этому, «зависимое развитие»[3]. Сторонники подобной версии убеждены в том, что Россия пройдет все стадии развития, свойственные европейским странам.
В то же время многие отечественные авторы доказывают, что России не обязательно проходить все стадии.
Напротив, ее удел, судьба, миссия — перескочить какие-то из них и оказаться впереди всех, чтобы разрешить те проблемы, стоящие перед человечеством, которые никто до свершения Россией ее миссии разрешить не смог. Всех, кто обосновывает подобное предназначение России, вряд ли можно перечислить, к тому же имена многих из них прекрасно известны. С разных позиций и очень по-разному об этом говорили Чаадаев, Герцен, Чернышевский, Ленин.
Видимо, идея о возможности «перескочить» настолько привлекательна, что и поныне для некоторых остается путеводной. В одной из работ, рассматривая прошедшую эпоху с точки зрения гегелевской идеи о «духе народов», автор полагает, что на протяжении всей Предыстории доминировал принцип свободы. «Его торжество стало очевидным в фазе Цивилизации. Это был звездный час англосаксонского этноса, британской империи, американской нации. Они сыграли роль ступени-носителя. Теперь солнце этого социума закатвшается. Ему никто не хочет делать ничего плохого, просто он выполнил свою историческую миссию, и дальше он может подождать. Либо он должен переродиться, страстно полюбить идею справедливости (что не исключено, случаются ведь пассионарные взрывы), либо на передний план выйдут другие народы, дух которых вступает в резонанс с новой ипостасью идеала. Наступает Социальная эпоха, в которой Россия, от рождения настроенная на волну Правды-справедливости, имеет исторический шанс»[4].
Мало чем от подобной версии отличается и гипотеза о том, что Россия не западная, а восточная цивилизация и лишь ее пограничное положение позволило ей впитать некоторые «западные» элементы. Это создавало иллюзии и будило бессмысленные надежды (особенно у представителей государственно-политической элиты), что ее можно направить в русло развития европейского типа. Именно поэтому Россия в своем историческом движении якобы стремится на Восток и оказывается привлекательной не для западных, а для восточных территорий, включенных в сферу ее реального или потенциального империалистического влияния. Именно поэтому России якобы всегда ближе политические и нравственные ценности восточных цивилизаций, и ей легче найти союзников на Востоке, чем на Западе.
В последнее время в современной историографии не менее распространена и как бы тоже переживает второе рождение версия о евразийской сущности российской цивилизации. Россия рассматривается как особое цивилизационное пространство, органично впитавшее в себя многие качественные компоненты и западных, и восточных цивилизаций. Сторонники данной точки зрения считают, что не в предпочтении одного типа развития другому, а в прочности синтеза этих двух начал коренится ответ на вопрос о сущности русского исторического пути. «В самом деле: колонизация Уральского региона и Сибири — фундаментальнейший факт российской истории — свершилась вполне стихийно, почти без участия государства, зачастую без явных экономических мотивов. Это был, воистину, исход племени, избравшего своим домом весь мир и потому не бежавшего от своего прошлого, но, напротив, возвращавшегося к себе. Этот мир — вечно отсутствующая полнота бытия, неразгаданная будущность. В сознании же русских людей их исход питал образ "прекрасной пустыни", столь милой сердцу русских людей. Пустыня, пустынь и есть подлинный фокус русской жизни. Евразийская "пустыня" — это место России в мире. И в этом месте Европа и Азия, Запад и Восток не только встречаются друг с другом, но и соприсутствуют. Не будучи ни Западом, ни Востоком, Россия ОБЪЕМЛЕТ собою и Запад, и Восток»[5].
Наряду с цивилизационным существует и значительно отличающийся от него подход, который с определенной мерой условности можно назвать социоантропологическим или историко-антропологическим. Этот подход, утверждаемый в отечественной историографии со второй половины XIX в., широко применяется и поныне. Развиваемый в работах В.О. Ключевского, П.Н. Милюкова, М.М. Бахтина, А.Я. Гуревича и других, он пока не получил должного эпистемилогического обоснования, хотя его элементы и проявляются в исследовательской проблематике, в методологических приемах, в особом отношении историка к предмету своих изысканий.
Что касается тематики исследований, в которых практикуется преимущественно историко-антропологический подход, то ее можно обозначить предельно кратко: человек в его естественном окружении, человек в природной и социальной среде. С его чувствами, умонастроениями, переживаниями, с реакциями на то, что его окружает. Предметом исследований становятся не процессы, не войны и революции, не экономические циклы различной протяженности (это все поле деятельности экономической, социальной истории), а люди, переживающие и эти процессы, и эти войны.
Методологические приемы при данном подходе определяются желанием взглянуть на исследуемый предмет изнутри, понять его внутреннюю логику. Ученый стремится исследовать главным образом текст, а не контекст, в первую очередь внутреннее устройство и функционирование, а не внешние факторы. В этом смысле историческая антропология смыкается, или, может быть, лучше сказать, пересекается с этнологией и структурализмом. Различие между ними — в ощущении времени: для историка оно как религиозная святыня для верующего.
Отношение историка к предмету исследования диктуется его видением настоящего. Это общее правило для историков всех времен, стремящихся «понять настоящее с помощью прошлого и прошлое с помощью настоящего».
Очевидно, и повышенный интерес к нашему прошлому, и характер наших вопросов к нему определяются социологическим и идеологическим контекстом современной российской действительности. Перспектива целого, из которой надо исходить, применительно к России беспрецедентно сложна. Того, что происходило и происходит в России —СССР —России, в мировой практике еще никогда не было. Были революции, даже по нескольку в одной стране при жизни одного поколения. Рушились огромные империи. Развязывались войны. Были переходы от экономики одного типа к экономике другого. Обострялись отношения традиционализма с современностью. Даже масштабные социальные эксперименты с отрицательными результатами были. Но чтобы все это спрессовалось в несколько десятилетий в одной стране, когда более сотни миллионов человек стали жертвами (убитые, искалеченные, репрессированные, осужденные, переселенные, душевно больные, облученные, родившиеся больными, да и просто глубоко несчастные), такого не было нигде и никогда в мировой истории. Как охватить единым взором всю эту грандиозную перспективу? Как представить глубину и масштаб происходящих на разных уровнях — социальном, геополитическом, культурном — сдвигов? Если в огромном континууме, каким является вся жизнь человечества, и великие потрясения могут распространяться от самых отдаленных молекул к ближайшим, то где искать истоки всего происходящего в современном российском обществе? В советской эпохе? В революции 1917-го? В неудачных реформах Александра II? В тех основаниях, на которых строилось Московское царство? Или еще дальше?
Как бы ни были сложны эти вопросы, историк должен найти на них ответы. При этом надо еще иметь в виду, что готовых ответов нет, а их частицы придется извлекать отовсюду, — и из «татарского ига», и из «хрущевской оттепели».
Одно из основных правил, которым при этом руководствуется сторонник историко-антропологического подхода, заключается в следующем. Историк сам конструирует предмет исследования, формулирует вопросы к прошлому, исходя из современного контекста, а не отыскивая их в архивах. Обосновывая в 1975 г. в книге «Записки по истории» мысль о том, что прошлое — это «фикция настоящего»[6], М. де Серто, вероятно, имел в виду именно созидательную позицию историка по отношению к своему предмету. Историк воссоздает, измышляет прошлое, исходя из тех вопросов, которые ставит перед ним настоящее. Фикция здесь — как латинское fictio — нечто несуществующее, мнимое, выдаваемое за действительное. И всегда непохожее на созданный прежде образ, поскольку вопросы настоящего к прошлому каждый раз сформулированы именно данным настоящим.
Исследовательская проблематика, или тематическое поле, российской истории, постоянно расширяется. И выделение нескольких констант, формировавших тип исторического развития России, — это, по существу, признание наиболее значимых научных гипотез в качестве основополагающих для перспективных исторических исследований.
Среди них, например, гипотеза о территориальном своеобразии России, пространственности как некоей категории, играющей роль одной из важнейших доминант исторического развития, т. е. пространство выступало в роли субъекта истории, которым определялись многие особенности в истории России: ее обреченность на преимущественно экстенсивный путь развития, империалистичность, формирование мессианства в массовой психологии и многое другое.
В русле этой гипотезы находится и взгляд на особую роль государства, которое вбирало все значимое в России, лишая ее на протяжении, по крайней мере, трех последних столетий того политического и гражданского пространства, без которого немыслимо современное общество. Особая роль православия выражается в его существенном влиянии на формирование своеобразной духовной традиции и создание такой системы ценностей, которая ведет к диктату коллектива над личностью, к локальной замкнутости, к монологизму вместо диалога с окружающим миром.
Теперь подробнее остановимся на тех долговременных, иногда многовековых, неизменностях, которые в совокупности составляют наиболее значимые доминанты (по аналогии с биологией их условно можно было бы назвать основами генотипа) российского общества.
Многое из того, о чем я хочу сказать, было выявлено и зафиксировано в российской историографии еще прошлого века. Иногда в зависимости от господствовавших политических или идейных пристрастий какая-либо из доминант российской истории — пусть даже и весьма значимая — искусственно выделялась и обособлялась, на ее признании и выпячивании выстраивались частные научные концепции, а порой и громоздкие историко-философские построения. Другие же, наоборот, надолго уходили из арсенала науки.
Продолжая мысль о призвании исторической антропологии познавать человека в его естественном окружении, в первую очередь необходимо рассмотреть те объективные природные, географические и климатические условия, которые во многом предопределили и содержание, и темп, и ритм нашей исторической традиции. Расселение славян на землях, в основном, малоплодородных, в огромных лесных массивах, на территориях с неблагоприятным климатом — преимущественно в зонах рискованного земледелия — привело к тому, что наряду с земледелием чрезвычайно долго, в сравнении с европейскими рамками, существовал добывающий тип хозяйствования. Более того, подсечное земледелие, при котором был практически исключен переход к интенсивным формам ведения хозяйства, оставалось довольно распространенным вплоть до XVII в. Освобожденные от леса участки осваивались на протяжении нескольких лет, а затем, когда земля полностью истощалась, люди всем миром переходили на новые лесные участки. И все повторялось сначала.
Этот хозяйственный процесс не только значительно воздействовал на экономику, но и определял сам тип жизни, который историки XIX в. называли «бродячая цивилизация». Дело не в каком-то загадочном отношении славян к труду, а в том, что сами условия хозяйствования предопределяли необходимость постоянного движения вширь, снижали ценность интенсивного труда на обработанных участках, рождали устремления к неким «райским уголкам», где обработка земли и сбор урожая не потребуют чрезмерного, как на прежнем участке, напряжения, а результаты будут невиданными при минимальных затратах. Ожидание таящегося где-то чуда пронизывало все мироощущение русского крестьянина: он ждал решения всех проблем либо сверху при помощи очередного государева жалования, либо за счет освоения новых территорий, либо благодаря выведению чудо-сорта пшеницы, картофеля, ржи.
Надежды на революцию, выявляемые посредством изучения коллективной психологии, слепая вера в то, что социализм — это лучшая жизнь на земле, даже многие пассажи из предвыборных речей современных политиков, особенно коммунистов, уходят корнями в далекое прошлое. А там, в этом далеке, такие, например, особенности русского характера, как мечтательность, всплески необузданной воли, мгновенная смена настроения, неспособность долгое время сосредоточиваться на чем-то одном, особенно на мелочах, леность и многое другое, вдруг неожиданно упираются в такие, казалось бы, не располагающие к духовности реалии, как подзолистые почвы, короткое лето и длинная зима, большие расстояния, географическая изолированность сельской общины.
Эти же условия предопределили устойчивость общинного способа диалога с природой, необходимость жизни с миром и на миру, поскольку изначально обусловленный естественными природными условиями тип жизнеустройства исключал возможность обособления, перехода к единоличному хозяйствованию. Жизнь в общине постепенно превращалась не просто в норму, а и в нечто непреодолимое, в сверхценность. Из этой же почвенной основы проистекало, как полагают многие, и устойчивое господство вечевой традиции. Она, с одной стороны, позволяла укреплять общинные начала, создавая видимость коллективного решения как наиболее важных производственных проблем, так и самых простых, чисто житейских, вплоть до бытовых, постоянно культивировала коллективную ответственность за все происходившее в пределах общины. А с другой, на деле — освобождала крестьянина от индивидуальной ответственности, фактически предоставляя возможность принимать решения узкому кругу лиц, который стоял над общиной и, по сути, управлял всей ее жизнью. За внешним демократизмом крестьянской жизни скрывался чрезвычайно устойчивый тип традиционалистских отношений, патриархальность, исключавшие возможность модернизации и обновления.
В связи с этим не могли не создаваться благоприятные предпосылки для формирования особой роли государства и типа государственности в РОССИИ. Государство тоже как бы самой природой было призвано обеспечивать расширение территории, охрану вновь завоеванных и присоединенных земель, а поскольку эти сверхтрудные задачи требовали мобилизации всех «внутренних ресурсов», то государство постепенно, но постоянно расширяло свои полномочия и, в конце концов, сосредоточило в своих руках столько разнообразных функций, что за их пределами никакого пространства уже не оставалось.
В представляемых книгах по истории советского общества проблема государства и государственности России освещается в той или иной мере на многих страницах. Государственность предстает как уже свершившийся факт, а наиболее актуальной становится проблема разгосударствления.
Размышляя о своеобразии русской истории, невозможно не упомянуть и о тех последствиях, которые имело для нее принятие христианства в его православном, византийском варианте. Попытки преодолеть советскую историографическую традицию с ее исключительно негативным отношением к роли религии в российской истории привели к новым упрощениям, которые, по сути, возрождают старый миф об особой духовности, особых правах и особой роли русского народа, опирающихся на превосходство православных принципов.
Все, конечно, гораздо сложнее. Православие не только сыграло позитивную роль в истории национальной консолидации (если предположить, что консолидация уже произошла) и в выстраивании системы духовных приоритетов, но и привнесло в общественное сознание негативные тенденции: тяготение к агрессивному изоляционизму, подавление личностного начала, утверждение инверсивной логики. Во многом именно на почве православия изоляционизм понимается как некое благо, как предпосылка для создания особого типа духовности и тем самым для обоснования мессианской роли России. Стремление навязывать всему миру собственную систему ценностей, свойственное локальным крестьянским мирам, также получило мощную идейную подпитку со стороны православия.
Не менее важным является и то обстоятельство, что русская история развивалась как история в значительной степени безличностная (что, естественно, не исключает существования неординарных личностей, сыгравших особую роль в судьбах России). Господство общинной и вечевой традиций, подкрепленное мощнейшими идеалами православия, вырабатывало те черты ментальности, которые не способствовали осознанию самоценности индивида, воспитанию личности, внутреннему духовному раскрепощению. На миру оказывалась красна не только смерть — сама жизнь становилась невозможной вне мира и вне общины.
Естественно, что здесь приведены не все вопросы, которые наше настоящее задает нашему прошлому. Однако очерченный крут тем позволяет увидеть, как складывалось своеобразие типа социальной динамики в России, как закладывались те черты и элементы, которые сохраняются и возрождаются на каждом новом историческом изломе.
Назовем несколько таких повторяющихся признаков.
Первый. В отличие от Европы Россия демонстрирует асинхронный тип развития, на что в свое время обратил внимание А.И. Герцен. Для подобного развития, как уже отмечалось, характерно несовпадение уровней зрелости (и даже уровней развития) различных сфер: экономической, политической, социальной. Причем в отдельные периоды дисбаланс может оказываться достаточно заметным. Эта асинхронность, разбалансированность, по мнению Герцена, открывала для России более благоприятные предпосылки для рывка вперед. Во многом этой аргументацией воспользовался затем Ленин, обосновывая возможность прорыва империалистической цепи именно в России.
Хотя такие прогнозы пока не сбылись, асинхронное развитие как своеобразный тип социальной динамики стало для России реальностью и сделало ее менее приспособленной к равномерному постепенному эволюционному обновлению. Движение вперед приобрело пульсирующий характер, цикличность. За каждый шаг вперед по пути модернизации Россия расплачивается острейшими социльными конфликтами.
Второй. Российская история во многом оказалась историей разломов и расколов. Обычно представление о расколе ассоциируется с церковным расколом середины XVII в. Но это событие положило начало тому, что понятие «раскол» приобрело более обобщенное значение и утвердилось как наиболее сущностная характеристика раздвоенности России: одна ее часть — с народной почвой, другая устремлена к чему-то новому. Об этом — чуть ли не вся русская литература. Вот как, например, пишет об этом А. Белый: «С той чреватой поры, как примчался к невскому берегу металлический Всадник <...> как он бросил коня на финляндский серый гранит — надвое разделилась Россия; надвое разделились и самые судьбы отечества; <...>Ты, Россия, как конь! В темноту, в пустоту занеслись два передних копыта; и крепко внедрились в гранитную почву — два задних»[7].
Пожалуй, наиболее глубоким был раскол между культурой, традициями образованного меньшинства и крестьянским миром, что приводило к противоречиям в общенациональной консолидации, в формировании и осознании единых интересов. Одновременно в рамках одного пространства и государства соединились как бы две цивилизации, два мира, с трудом находившие основания для диалога. Более того: вместо диалога — противоборство двух монологов. Образованное меньшинство воспринимало оторванность от крестьянского мира и противоположение ему как своего рода вину, как особый тип отчуждения и культивировало в себе потребность постоянно эту вину искупать. Представители этого узкого крута людей создали устойчивый миф о крестьянстве как о страдающем, угнетенном, требующем постоянной заботы и опеки. Именно в этой ментальной среде выросли многие интеллигентские искания, переросшие у радикальной интеллигенции к концу XIX — началу XX в. в стремление осчастливить народ без него и даже вопреки ему. В свою очередь, крестьянский мир подозрительно, а зачастую и враждебно относился к интеллектуальным исканиям, нравственным терзаниям и к «выходам в народ» образованного меньшинства.
Вместе с тем имелись и некоторые элементы общности, свидетельствовавшие о «нераздельности» этих двух миров. Оба они формировались на основе ценностей именно крестьянского мира: монологизме, нетерпимости, инаковости, ксенофобии, мечтательности.
Не менее значимым был традиционный для России разлом между властью и обществом (хотя о том, что в России сформировалось общество в европейском смысле, можно говорить, по крайней мере до второй половины XIX в., лишь условно). Не умея найти свое место, они находились в постоянном противоборстве: власть стремилась подчинить себе общество, подмять его под себя, а общество — свергнуть власть, уничтожить государство. Начиная с конца XIX в. любое общественное образование, на какой бы почве оно ни возникало, стремилось включиться в сугубо государственные отношения и в борьбу за политическую власть. В этой борьбе изначально сильнее оказывались государство и государственная бюрократия, что лишь укрепляло иллюзию, будто, получив в руки власть, можно решить любые проблемы вне зависимости от степени их разрешимости и подготовленности к их решению самого общества.
Показательна эволюция либеральных устремлений. В 60—70-е годы XIX в. русские либералы достаточно скептически относились к идее создания представительных учреждений в России в ближайшей перспективе, мотивируя это тем, что неграмотный и нецивилизованный народ не способен воспринять преимущества представительной демократии. Но не прошло и тридцати лет, как сторонники этой доктрины заговорили о необходимости скорейшей политической модернизации, мотивируя свой вывод тем, что народ стихийно сделает лучший выбор, несмотря на свою неграмотность, политическую отсталость и традиционный консерватизм.
Третий. Драматизм исторического развития в немалой степени предопределялся тем, что всякий шаг движения вперед давался России только через давление сверху, через принуждение, через нажим, через «крепостное право». Поразительны желание и готовность русского народа подчиняться этому давлению сверху. Многие страницы нашей истории напоминают историю города Глупова: основное стремление жителей этого города — найти начальника, важнейшее нравственное качество — умение угождать всем его прихотям, а главная духовная ценность — непреодолимая тоска по «хорошему» начальству.
В этом прослеживается чрезвычайно много устойчивого, объяснимого лишь в контексте, в связи с историческими категориями очень большой временной продолжительности, которые, формируясь в течение столетий, становятся мощным тормозом движения вперед. С годами накапливаясь, они, как балласт, заполняют все поры общества и делают его застывшим и неподвижным, даже когда на его поверхности происходят захватывающие драматические события, бушуют страсти, свершаются революции, гибнут люди. Такого рода «закаменелости» Присутствуют не только в социальном укладе и в экономике — самые прочные из них образуются во взглядах на мир, в привычках, в пристрастиях, т.е. в сфере духовной. Выявляя их, историк может помочь не только лучше понять прошлое, но, возможно, разглядеть оптимальные способы решения сегодняшних проблем.
Четвертый. Российская история породила вполне определенный способ самоидентификации, осознание самой себя и своих собственных национальных интересов.
Переход европейских народов от традиционного к индустриальному обществу был, по определению А. Тойнби, движением, основу которого составляли индустриализм в соединении с национализмом. В условиях мощных социокультурных разломов осознание национальных интересов становилось важнейшим элементом самоидентификации европейских народов. Мощные удары, которые вначале обрушил на Европу Наполеон, а затем те, что были нанесены по наполеоновской Франции, изменили соотношение сил на континенте и привели к выработке новой системы ценностей. К тому же переживания по поводу поражения Франции наложились на предшествовавшую критику европоцентризма, которую развернули еще французские просветители. Все это осознавалось европейскими интеллектуалами (еще за несколько десятилетий до появления шпенглеровского «Заката Европы») как свидетельство кризиса европейской цивилизации. Неслучайно именно в германских землях, переживших наиболее тягостную оккупацию и национальное унижение, интеллектуальные формулы «национального», найденные Шеллингом и Гегелем, соединили в себе, по меньшей мере, три элемента: понятие собственной национальной сверхзадачи; обоснование особых прав на наследование общеевропейской культурной традиции; осознание своей миссии перед угрозой цивилизации, идущей с Востока. В целом же западноевропейское самосознание в XIX в. оформилось в сложную и стройную систему, основными элементами которой стали: личность, свобода, равенство, братство, труд, частная собственность, право.
Две же крупнейшие державы того времени — Североамериканские Штаты и Россия, также решавшие проблемы национальной самоидентификации, не могли, хотя и по разным причинам, претендовать на особую роль в сбережении и развитии европейской традиции. В этих условиях они должны были найти источники компенсации для подкрепления своей особой роли в мире. Поиск развернулся в принципиально иных, по сравнению с Европой, сферах. Интеллектуалы Нового Света из всех приоритетных общенациональных ценностей отдали первенство свободе личности, обеспечению равных условий для ее формирования и развития, защите общедемократических ценностей.
В России поиск шел в доступных для нее интеллектуальных границах. Решение проблемы базировалось на актуализации архетипического, составляющего сущностные характеристики российской ментальности. Некоторые идеи были особенно привлекательны: Россия — извечный спаситель Европы от угрозы, идущей с Востока; европейский прогресс обеспечен спасением от татаро-монгольского ига и оплачен, прежде всего, страданиями русских; Россия — носитель особых нравственных ценностей, главные из которых — правда—справедливость—духовность — Европа не могла ни выработать, ни, тем более, сохранить; Россия — последняя в мире защитница и оплот православия.
Интегральным выражением всех этих идей, венцом интеллектуальных поисков стала идея державности, также выраженная традиционно русской триадой: самодержавие—православие—народность.
По сути, вновь, уже в новое время, проблема самоидентификации была осознана и выражена в терминах мессианства. Это означало, что понятие «национальные интересы» снова подменялось чем-то вовсе ненациональным, а, наоборот, всемирным, планетарным, экуменическим.
В XX век Россия вступила крестьянским обществом, с крестьянским типом экономики, не только с преобладанием аграрного сектора, но и с диктатом государства в экономике, отсутствием рынка с его регулятивными функциями, а также с общей технологической отсталостью производства. Иными словами, российское общество и в XX в. по-прежнему оставалось неструктурированным.
1917 год, завершившийся приходом к власти большевиков, подтвердил это с необычайной силой. Партия, почти заново сформировавшаяся от февраля к октябрю (ее численность достигла примерно 240 тыс. человек), на выборах в Учредительное собрание с трудом набрала около 25% голосов избирателей. Эсеры получили почти 60%. Но Ленин не зря говорил и писал, что главный вопрос революции — это вопрос о власти. Оказавшись у руля государства, он и его соратники, а затем их преемники монопольно правили страной до августа 1991 г. Конец наступил в условиях, когда страну и весь лагерь социализма охватил тяжелейший кризис, расколовший кремлевское руководство и породивший ГКЧП. Самым поразительным, пожалуй, было то, что потерявший опору генсек лично принял решение о роспуске КПСС, и почти двадцатимиллионная армия коммунистов без каких-либо серьезных протестов разошлась, как говорится, по домам. Безучастным был и народ.
История словно повторилась. Жизнь наглядно раскрыла природу советского общества: в начале века рождается большевизм; придя к власти, партия создает СССР, вокруг которого складывается соцлагерь; на исходе столетия сначала распадается КПСС, затем СССР; одновременно ликвидируется мировая система социализма.
Судьба партии и ее лидеров, определявших жизнь страны Советов почти 75 лет, всецело отразилась на советской исторической литературе и историческом сознании всех слоев населения. Не секрет, что до второй половины 30-х годов в советской школе история как учебный предмет отсутствовала. Трудно сказать, какие поколения из-за этого понесли больший урон: выросшие в то время или учившиеся в последующие десятилетия по учебникам, написанным в духе «Краткого курса истории ВКП(б)», впервые изданного в 1938 г. В любом случае страдало и страдает общество, дезориентированное политической конъюнктурой, насаждавшейся правившей партией.
Концептульное переосмысление истории советского общества, отечественной истории в целом активно началось в России только в 90-е годы. Стали появляться научные труды, написанные с учетом новейших достижений отечественных и зарубежных исследователей, свободные от партийных, классовых, вообще политических и прочих пристрастий. За относительно короткий срок вышло немало статей, брошюр и книг. Среди последних доминируют учебные пособия и монографии, посвященные изучению либо отдельных вопросов, либо, что гораздо реже, отдельных периодов. Не умаляя их значимости, нельзя не заметить отсутствия обобщающих исследований, охватывающих весь период существования советской власти. Во многом это сковывает преподавателей, аспирантов, не способствует расширению горизонта обществоведов, да и каждого, кто проявляет интерес к минувшему, к судьбе своих предков, своего народа.
Серия «Россия: XX век» и задумана для восполнения этой лакуны. Особое место в ней занимает данная книга, ибо в отличие от предыдущих, где в центре внимания — судьбы нашего крестьянства, вторая мировая война, узловые проблемы историографии, она посвящена истории советского общества в целом — его возникновению, развитию и историческому финалу. Понимая масштабность замысла, авторы старались сосредоточить свое внимание (а значит, и внимание читателя) на новых подходах к освещению основных этапов жизни страны Советов. Прежде всего они отказались от официальной, ранее, можно сказать, узаконенной, периодизации. Отсюда и деление книги на два тома.
В первом из них рассматривается период 1917 г.— середина 40-х годов. То был вполне определенный этап, начавшийся вооруженным восстанием в Петрограде и установлением власти Советов. Можно ли утверждать, будто он завершился принятием Конституции СССР 1936 г. или XVIII съездом ВКП(б), наконец, нападением фашистской Германии? Более обоснованным видится рубеж, связанный с таким объективным показателем, как победа в отечественной войне. Система, сложившаяся в Советском Союзе, доказала свою жизнестойкость, что позволило СССР стать второй сверхдержавой мира. До войны к такому разряду страну не относили.
Предполагаемый угол зрения освобождает от наивных схоластических споров, продолжающихся поныне: какое общество было построено в переходный период? Более того, отпадает необходимость вообще говорить о переходном периоде от капитализма к социализму, да и о социализме как определенной стадии построения коммунистического общества, ибо не было объективных критериев, позволявших фиксировать соответствующие вехи. Зато нет никаких сомнений в том, что 1941 — 1945 гг. упрочили и законсервировали систему, в рамках которой господствовала одна форма собственности, царила одна идеология, правила одна партия, подвластная диктатуре одного вождя.
Возникновение и развитие столь уникального общества рассматривается на материалах, призванных показать становление национал-большевизма в 20-е годы, попытку форсированной модернизации страны в период довоенных пятилеток, являвшую собой, по признанию Сталина, «политику подхлестывания страны». Такой она выглядит и в книге, где этой же теме посвящены главы о повседневной жизни общества. Читатель увидит, какой ценой шло преобразование крестьянской России в промышленную державу, во что обошлась народу кровавая схватка с гитлеровским фашизмом.
Вторая часть хронологически включает следующие полвека, ознаменовавшиеся выходом сталинизма за рамки СССР и прошедшие под знаком нараставшей конфронтации двух систем. Известно, чем закончилась холодная война. Но несравненно меньше мы знаем перипетии внутренней жизни советского общества тех десятилетий. Как и почему ВПК стал главным работодателем для основной массы рабочих, инженеров, ученых? Какую роль играл в экономической и духовной сферах ГУЛАГ? А теневая экономика? Что произошло с партийно-государственной номенклатурой в условиях хрущевской оттепели и в годы правления брежневской плеяды генсеков? Разве не тогда сложились предпосылки распада КПСС и развала СССР, повлекшие за собой беспрецедентные катаклизмы? Авторы дерзнули поставить и рассмотреть не только эти вопросы. Тем самым сделан важный шаг вперед в создании целостной картины развития советского общества с 1945 по 1990-е годы.
Апогей и крах сталинизма (кстати, так назван второй том книги) по праву можно считать самой грандиозной катастрофой XX в.; ее последствия будут сказываться еще долго. Конечно, историки не футурологи. Прогнозированием должны заниматься люди других специальностей. Но было бы наивно полагать, будто мы можем стоять в стороне. Само обращение к прошлому выводит специалистов на осмысление и освещение связи времен. Выявление ростков нового, анализ их соотношения с процессами, которые в одних случаях уже набрали силу, а в других — гаснут, помогают понять корневую систему общества, причины его жизнеспособности или слабости и обреченности.
Сегодня, когда нас необычайно волнует, что происходит с Россией, куда она движется, историк обязан показать в первую очередь, откуда она идет, истоки нынешнего разлома. Никто не может изменить прошлое. Но кто мешает объяснить происхождение навалившихся бед и трагедий, охарактеризовать основные тенденции и традиции, предопределившие современную действительность? И чем объективнее, полнее удастся рассмотреть уходящий век, исторический финал советского общества, тем масштабнее будет виден предстоящий путь.
Афанасьев Ю.Н. — академик РАЕН, доктор исторических наук, профессор
1 Блок М. Апология истории, или Ремесло историка. М, 1986. С. 20-21.
2 Петров Н.В., Трейвиш А.И. Региональный сепаратизм и дезинтеграция России: опыт оценки различных категорий риска // Россия и СНГ: Дезинтеграционные и интеграционные процессы / Под ред. Г.Д. Костинского. Сер. «Россия 90-х: проблема регионального развития». Вып. 2. М., 1995. С. 38.
3 Шанин Т. Россия как «развивающееся общество» // Иное. Россия как предмет. М., 1995. С. 375 — 448.
4 Чернышев С. Порог истории // Иное. Россия как предмет. С. 373.
5 Малявин В. Россия между Западом и Востоком: третий путь? // Иное. Россия как идея. М., 1995. С. 289.
6 Certeau М. L'ecriture de 1'histoire. P., 1975.
7 Белый А. Петербург. Л., 1981. С. 99.
Афанасьев Ю.Н. История и современность // Советское общество: возникновение, развитие, исторический финал: В 2 т. Т. 1. От вооруженного восстания в Петрограде до второй сверхдержавы мира / Под общ. ред. Ю.Н. Афанасьева. М.: Российск. гос. гуманит. ун-т. 1997. - С. 7 — 29.